Наталья
Евгеньевна Сухинина
ЖЕРТВА ВЕЧЕРНЯЯ
Ранняя литургия в Преображенском храме Верхотурского мужского
монастыря. Я пришла чуть свет, но опять, как оказалось, позже его, незнакомого
человека в высоких резиновых сапогах, старой линялой куртке. Он уже стоял перед
алтарём по стойке „смирно“, как стоит на плацу вышколенный солдат перед
строгим, вызывающим священный трепет, генералом. Вот уже пятый день я живу в
монастыре, и пятый день этот человек меня опережает. Прихожу – он уже на
службе, ухожу – он ещё стоит. Вытянут в струнку, внимателен, благочестив. Как
удаётся ему, будто забыв обо всём на свете, растворяться в молитвенном
состоянии? Зову на помощь настоятеля.
– Степан! – сразу вычисляет игумен Филипп. – Он у нас бригадир
трудников. Жизнь – хоть роман с него пиши. Но это если сам расскажет...
Настороженный взгляд слегка раскосых темных глаз, широкие скулы.
– Якут я. Степан Иванович Терехов, в монастыре давно живу. Даже и
не знаю, с чего начать...
И начал с начала. Рассказал про первую любовь, школьную, незабываемую.
– Она самой красивой девочкой в школе была. Я на крыльях летал,
счастливый был, аж голова кружилась. Ответила она мне на моё чувство, и
понеслось, как это бывает, с тормозов сорвались оба. Догулялись до ребёнка.
Опомнились, когда рожать срок подоспел. Она в слёзы: „узнают, все узнают,
засмеют“... Родила и оставила в роддоме. Но Якутск город небольшой, шила в
мешке не утаишь.
Первый опыт нравственного выбора. Это уже потом, повзрослевшие и
наошибавшиеся, мы узнаем, что есть такое словосочетание, требующее серьёзного
труда души. Тогда, в ту далекую пору великой любви к самой красивой девочке
Якутии, нравственный выбор сделала мать Степана.
– У тебя есть сын, – сказала ему.
Забрала из роддома крошечный свёрток и стала растить. Жили они бедно,
долго без своего угла. Степан мальчиком намыкался по интернатам. В казённых
стенах, под казённым одеялом, когда сопели рядом уснувшие друганы, любил
помечтать о собственном доме.
В восьмом классе мечта становится такой неотступной, что Степан
возвращается к матери, берёт в руки топор и – стоит дом. Теперь это кажется
нереальным, фантастическим, но дом он построил. В этот дом, построенный руками
Степана, и въезжает свалившийся на его голову сын. Это было самое счастливое
время. Свой дом, молодая мать, подрастающий здоровый ребёнок. Сколько раз потом
он вспоминал короткую ту пору, как сгусток жизненных радостей и благополучия.
Как луч солнца, как апофеоз прекрасного бытия. Промелькнуло, чиркнуло по
биографии, и затерялось на дорогах жизни.
Конечно, та красивая девочка женой не стала. Он окончил школу, поступил
в Якутский университет. Женился. После университета попал на хорошую работу.
Жить бы да радоваться. Но просочилась худая весть – жена ему изменила.
Молодость горяча, горда и чересчур справедлива. Хотелось упоительной правды,
бескомпромиссной философии. Не смог простить.
– Я не смог простить. Я оставил эту женщину. Потом была пора
зализывания ран. Гордое сердце требовало к себе повышенного интереса, и
попалось на этот интерес как на цепкий крючок на прочной леске. Женщина,
брошенная мужем, приехала на Север тоже зализывать свои раны. И ей хотелось
устроить жизнь, создать семью. Как в песне: „вот и встретились два
одиночества...“ Встретились и, не долго думая, бросились в объятья друг к
другу, перечёркивая каждый своё ненавистное одиночество и каждый свою прошлую
незадавшуюся жизнь. Степан к этому времени не бедствовал. На Севере, если
работать, не станешь считать копейки до зарплаты.
– Давай переедем ко мне в Иваново, – попросило одно одиночество у
другого.
– Давай, – легко согласилось северное одиночество. Они уехали в
новую, заманчивую жизнь. Она, жизнь, сначала оправдывала возложенные на неё
надежды. Степан пошёл прорабом на стройку. Толкового якута оценили быстро и по
достоинству, Платили хорошо. Но накатанная, благополучная жизнь – плод фантазий
и плохо ориентирующихся в реалиях бытия людей. Конфликт с начальством. Не
стерпел, не выдержал, нагрубил. Такое редко кому нравится. Степанов шеф в
момент разжаловал Степана в рабочие. А тому хотелось утешения, он так
рассчитывал на него в доме жены. Но началось невообразимое. Жена и тёща
принялись упрекать Степана в неумении жить, в нехватке денег. Он огрызался,
конечно, но силы были неравны. И два одиночества, не успев прорасти друг в
друге благодарностью, бережностью и участием, встали, всклокоченные, в боевую
стойку, финиширующую к борьбе. Наверное, Степан не борец...
– Вы не борец, Степан?
– Не знаю. Я сразу понял, что тёща и жена задумали от меня
избавиться. С деньгами-то я и сам себе был мил, а без денег... Жена твердила:
поезжай в Москву на заработки, люди едут, хорошо устраиваются, надо
крутиться... Куда я поеду, кто меня там ждёт, ни одной живой души у меня в
столице не было. Да и боялся я этого города, там такая непохожая на Якутию
жизнь.
Он противился сердцем, а жена подталкивала к двери – поезжай,
устроишься, я к тебе приеду. Поехал. Но „Степаны из Якутии“ хоть и с хорошими
руками, толковыми головами не очень нужны раскрученной столице. Он помыкался,
помыкался без денег и без жилья, да и решил возвращаться в Якутию. Понял, что
никто его обратно в Иваново не примет. А там, дома, его ещё помнят, там есть
родные, мать, сын. Дал жене в Иваново телеграмму:
„Вышли денег на дорогу в Якутию“. Ответа не дождался. Он облюбовал себе
для ночлега Домодедовский аэропорт. Там всегда много народа, рейсы часто задерживаются,
можно затеряться в многолюдье и не попадаться на глаза стражам порядка. Деньги
кончились совсем. Вчера ещё выпил стакан чая с куском засохшей булки в
домодедовском буфете, а сегодня уже кружилась от голода голова. Может, сегодня
будет телеграмма или перевод? Не было. Может завтра? Но её не будет и завтра.
Конечно, его тут же вычислил намётанный глаз криминального
домодедовского завсегдатая. Предложил услугу: продай ящик „Мальборо“, будут
деньги. Продал. Потом еще. Потом запил от дармовых червонцев.
Похмелье было тяжёлым и – в последний раз... Криминальные завсегдатаи
демонстрировали „высокие образчики“ мужской дружбы. И опять хотелось есть, и
бутерброды с сыром в домодедовском буфете казались самым желанным на свете
лакомством. Голод не тётка...
– Начинается регистрация на рейс...
Оживление, суета у стойки. Сиротливая дорожная сумка в черно-серую
клеточку. Чья? Никто не смотрит. Так хочется есть. И выпить. И закурить. И,
конечно, улететь в Якутию. Но это потом, а сначала бутерброд с сыром, два, три
бутерброда... У бесхозной сумки сразу нашлась хозяйка. Она закричала, схватила
Степана за руку, стала хлестать его по лицу. Милиция в аэропортах мобильная.
Уже через полчаса за „попытку украсть дорожную сумку“ Степана Терехова везли в
наручниках в Матросскую тишину.
Он никогда ничего не читал про ад и адские мучения. Он никогда серьёзно
не относился к этим понятиям, да и Господа не вспомнил ни разу в превратностях
своей жизни. Но почему, почему, первые слова, произнесённые им тихо, больше
сердцем, чем губами, были: „Господи, помилуй!“ Смрад, вонь, матершина, духота,
бесовский хохот, бесстыжее любопытство. Ад... И – „Господи, помилуй“. Первый
раз в жизни. Шутки и забавы преступного мира. На столе рыба, ровные небольшие куски.
Бери, ешь. Сколько? Сколько хочешь. Съел два куска. Надо один. Один! Бьют. Пять
мисок серой тюремной каши. Ешь. Съел одну. Ещё ешь. Ещё съел одну. Ещё...
Больше не могу. Нет, ешь! Бьют. Но эти шалости – невинные утехи в сравнении с
другими. Господи, помилуй! Больше всего он боялся ночи. Первая попытка его „опустить“
успехом у братанов не увенчалась. Он не смыкал глаз, он даже не ложился на
нары, сидел на корточках у параши. Вторую ночь силы его уже покидали, но он
знал – стоит забыться – на него набросятся и тогда ему уже не отбиться.
Несколько ночей не спал. А тучи над ним сгущались. Злоба на жестокий
мир, загнавший сюда, в нечеловеческие условия, злоба на обидчиков „ментов“,
злоба на тех, кто разлюбил, предал, вылилась у сокамерников Степана в злобу
против него, новичка, неискушённого скуластого якута и злоба эта била через
край озверевших, искорёженных сердец и требовала, требовала выхода. Он
подслушал разговор: сегодня ночью ему уже не отвертеться. Разработан целый
сценарий, несколько человек окружат его и... и он займёт позорное место
опущенного на нижних нарах. Они спали на нижних нарах, те, кого сломали,
уничтожили, сделали уродами на всю оставшуюся жизнь. Только не это... Его уже
заставляли шестерить и выбили зубы за отказ от этого поручения. Ему перебили
ушную перепонку. Но только не это... Решение созрело мгновенно. Он хватает
тупую бритву и начинает торопливо пилить ею по запястью. Тупая бритва, очень
тупая, скорее... Но вот уже хлынула фонтаном спасительная алая кровь. Его везут
в тюремную больницу. Перехитрил...
Но швы на руке, в конце концов, зарубцевались. Надо было возвращаться.
– Хата 708. Так называлась наша камера. По тюремному закону надо
было возвращаться именно туда, откуда ушёл. Иначе убили бы. И опять скопившаяся
после его „курорта“ злоба – с новым силой, новым, низменным удовольствием, выплеснулась
в лицо Степана. Его били жестоко, не было живого места. Отработанный подлый
вариант: один шепнул другому – Степан мент, следит за нами. Даже бросили через
решётку записку, якобы, подписанную его именем с доносами на своих. Предатель.
Опять нещадно били, самозабвенно, с удовольствием.
– Как же вы выдержали, как?
– А я молился... Откуда и сила взялась – молиться. Не учил никто,
никто никогда не объяснял...
Есть опыт приобретённый, а есть генетический. Приобретённый – скорбей,
измен, предательств, физических и моральных страданий. Генетический –
молитвенного упования. Может, когда-то давно прабабка Степана Терехова молилась
истово в безысходности своего изболевшегося сердца. И молитва впечаталась в
плоть, вошла в формулу крови и потекла по жилам – к потомкам. К нему, Степану
Терехову, избитому, харкающему кровью у тюремной параши.
– Господи, помилуй!
А дальше чудо. С вытаращенными от ужаса глазами, воровато оглядываясь,
подполз к нему ночью, когда измотавшиеся от мести зеки отрубились на своих
вторых этажах нар – смотритель Тимоха.
– Слышь, ты, якут, я ничего не понимаю, крыша что ли у меня
поехала? Голос мне был, явный голос. Чтобы я тебя защищал. Такой голос,
которому не подчиниться страшно.
И он, Тимоха, подчинился. Стал защищать Степана, где хитростью, где
педалированием своих законных прав.
Потом, после суда, его повезли в „столыпинском вагоне“ в Каширский
централ. Там, в централе, он до дна испил горькую чашу тюремных будней. Сидел в
изоляторе, в бетонном мешке с маленьким, будто в насмешку, оконцем. Валявшийся
на полу матрац кишел вшами, и опять он молился, и опять „Господи, помилуй“ – не
сходило с его губ. Так и жил. Страдал и молился. Скрипел зубами от отчаянья и
взывал к Богу. Некрещёный, несчастный, всеми оставленный.
Освободился. Куда ехать? Некуда. Но не оставаться же на ступеньках
Каширского централа? Дал телеграмму в Иваново, последней своей жене: „Помоги
деньгами, освободился, хочу уехать в Якутию“. Не ответила. Послал телеграмму первой
жене в Якутию. „Помоги!“ И опять он в Домодедово. Опять кругами ходят вокруг
него смурные мужики с угрюмыми лицами. У них чутьё на сидевших. Опять готовы
услужить... Помоги, Господи, избавь от их навязчивого участия. За ним уже
следили, его пасли. Ну вот он, долгожданный перевод. Скорее, скорее, схватил
деньги, бегом в кассу, на регистрацию, в самолёт.
Улетел. Москва „златоглавая“, Москва преступная... Москва жестокая,
Москва чужая, он послужил ей сполна и теперь, сидя в самолёте, плачет от
счастья, что распрощался с ней, с её заманчивыми посулами и изощрённой
жестокостью. Белая, заснеженная Якутия с прозрачным морозом и щемящим чувством
собственного дома. Чистый лист бумаги, на котором так хочется писать слова про
любовь, надежду, веру и – будущее благополучие. Но мать умерла, сын вырос и
увезён родственниками самой красивой девочки неизвестно куда.
– А жена? Вы простили её, Степан?
– Нет, глубоко в душе сидела обида. Но я пришел к ней, сказал: „Давай
сойдёмся, попробуем“. Да только как волка не корми... Пожили чуть-чуть и опять
загуляла. А я уехал на Лену строить домики для золотоискателей.
Уехал на Лену. Жизнь погнала дальше своего неприкаянного странника.
Пытать счастья? Нет, скрываться от одиночества. Но именно там оно, одиночество,
безжалостно ломало его душу. Казалось – впереди беспросвет, он никому не нужен,
забыт, предан. Каждый день тяжёлая лямка. Он привык не бояться трудностей. Но
зачем? Зачем ему всё это? Зачем деньги, зачем завтрашний день, зачем вообще он
сам на берегу холодной Лены, кому нужна его жизнь и кому без него будет плохо?
Бесовские пути бессмысленности бытия проворны, тонки, прочны и убедительны.
Степан понял, что ему нечего возразить, бессмысленность жизни можно оборвать
так быстро и так легко. Стал выбирать – как? Несколько вечеров он прикидывал,
примерял к себе самоубийство без всякого душевного содрогания, даже с
любопытством, даже с низменным удовольствием. После непродолжительной дискуссии
с самим собой остановился на... „выпью стакан уксусной кислоты и брошусь в Лену
для верности“.
– После первого глотка мне стало плохо, меня стало выворачивать
наизнанку. Второй глоток одолеть не мог. Но хватило и одного, чтобы получить
страшные ожоги желудка. Сценарий разваливался, до Лены мне уже было не
добежать, страшные боли. И я стал, как когда-то в тюрьме, резать вены. Лезвие
попалось на этот раз острое, одеяло в момент пропиталось кровью. Помутнело в
глазах, круги, круги... Ну, ещё немного, ещё совсем немного и я освобожусь от
злых пут земного, жестокого мира. И вдруг лучом в помутнённом сознании – что ты
делаешь?! Грех! Остановись! А как остановиться, если уже хлещет кровь?
Остановись! Господи, помилуй!
Вбежал перепуганный напарник.
– Скорую, скорее скорую...
В больницу его привезли в беспамятстве. Первое слово, которое он
услышал, придя в себя: – Нежилец.
Но врачи ошибаются, если диагноз ставит Господь. Он выжил. Господь
опять вернул его в земную жизнь, не поменяв, однако, её законы, не убавив
громкости бранных и пустых слов, не сделав никого вокруг Степана добрее и чище.
Прежняя жизнь.
– А вы, Степан, вы вернулись в неё прежним?
Степан молчит. Долго молчит.
Потому что сказать „прежним“ не хочет, а сказать „другим“, значит не
рассказать, что было дальше. И он не отвечает на мой вопрос. Ожог кислотой
спровоцировал серьёзную язву желудка. Лечили долго и потихонечку пошло дело на
поправку. Стал почитывать газеты, журналы, отгадывать кроссворды. И попалось на
глаза Степану Ивановичу Терехову брачное объявление. Женщина ищет спутника для
совместной жизни. Надежда, она, как известно, умирает последней, и она никак и
не хотела умирать, даже после того, как потерпела явное фиаско от прежних дам
его доверчивого сердца. Заволновался, стал тщательно обдумывать стилистику
письма. Так, мол, и так, одинок, но хочу создать семью. Началась переписка. „Надо
бы познакомиться поближе“. „Я не русский, якут“. „Это неважно. Приезжай“. Едва
поднялся с больничной койки, помчался по указанному адресу в Челябинск.
Приехал. Женщина оказалась спокойной, расчётливой, небедной. Дом – большим,
обставленным, благополучным. Степану выделили маленькую каморку. „Надо
познакомиться поближе“. Он пылесосил ковры, поливал цветы, гулял с собакой,
ходил в аптеку, менял в гостиной паркет. Семейное счастье со Степаном в планы
расчётливой женщины не входило. Когда он попробовал намекнуть, что, мол, не за
тем приехал, расчётливая женщина развела руками:
– Я не держу, уезжай!
– Вот, оказывается, какие бывают брачные объявления, – говорил он
мне с удивлением.
А я удивлялась ему. Познавший „прелести Каширского централа“, человек
оказался не искушён в самых банальных женских хитростях.
Всё. На этом он поставил точку в поисках семейного счастья. Уехал.
Опять на стройку, зарабатывать и ни о чём не думать. Но стал пить. В водке
глушил, топил все свои так мучающие трезвую голову вопросы – зачем живу, зачем?
Однажды, после похмелья, шёл себе и шёл по тихой улице северного посёлка и
вышел – к храму. Он помнит, как стоял несколько минут в растерянности, силясь
понять, почему он так долго ходил мимо. Почему не поспешил сюда сразу же, как
освободился. Почему, почему, почему...
Это было одиннадцатого октября. Накануне Покрова Матери Божьей. Под Её
покров и шагнул Степан из ветра и холода северной непогоды.
– Я хочу окреститься, но у меня нет денег, я очень хочу, я отдам,
я заработаю, окрестите меня в кредит.
Крещёным человеком вышел он опять в непогоду, опять в суету, опять во
взбудораженный человеческими страстями мир.
Но уже новое время отмерял его календарь. Через несколько дней после Крещения
он узнает, что в Свердловской области, в городе Верхотурье, есть монастырь, где
нужны крепкие мужские руки. Он, не раздумывая, туда летит.
– Я инженер-строитель, образование высшее, согласен на любую
работу – возьмите.
Его взяли в трудники. Дали койку в общежитии, зачислили на монастырское
довольствие. И здесь, в Верхотурье, он впервые познал сладость горьких слёз от
покаянной молитвы. Оказывается, так всего много надо выгрести из души, так о
многом посокрушаться, пожалеть да подумать. Долго Господь ждал Своё заблудшее
чадо, долго водил по земной, безрадостной пустыне, пока не подвел к дверям
храма, не ткнул, как слепого котёнка носом, за его высокую ограду. Тебе сюда,
несмышлёный и неразумный. За какими такими миражами гонялся ты по жизни, чего
ищешь там, где пустота, зачем прислуживаешь своим страстям, лакейно прогибаясь
перед их надуманной значимостью. Раскрой сердце, не таи своих слёз, омой ими
собственные заблуждения, людскую злобу и жестокосердие...
– В монастыре уже не было искушений?
– Были, Бес держит крепко, не хочет выпускать добычу. Я уже здесь.
Господи, прости, запил. Выгнали меня за пьянку, а я приду днём к раке
праведного Симеона, упаду на колени, и плачу, плачу. „Неупиваемой Чаше“
молился. Скорби не оставляют, но только знаю я, каким оружием против скорбей
воевать. Простили меня, опять вернулся. Радуюсь, работаю, а душа ликует. Да
только враг радости не любит. Опять ведь запил, грешный, опять выгнали.
Скитался, рядом с монастырём жил, приходил и скулил возле проходной - не
гоните, простите. Упал перед настоятелем, плачу. Опять простили меня. И опять радуюсь,
опять прошу у Господа, чтобы дал мне силы побороть грех, посрамить его. Сейчас
новый настоятель пришёл, игумен Филипп. Назначил меня бригадиром трудников. По
милости Божьей, подвизаюсь. Трудись и молись – закон монастырский. А что ещё
для спасения надо?
Вечные истины постигаются не сразу. Путь к ним тернист и извилист. Но
зато, какая радость, когда их глубокий смысл проникает вдруг однажды в
изболевшуюся душу. Целительная благодать зарубцевала в одночасье многолетние
язвы и укрепила иммунитет. Долго блуждала Степанова душа-странница, да обрела
покой, вывернула на верную дорогу,
...Человек в высоких резиновых сапогах, линялой куртке, стоит на
молитве. Стоит навытяжку, не шелохнувшись перед Царскими вратами, которые пока
закрыты. Но вот они раскрываются, человек делает низкий поклон и опять
вытягивается в струнку. Смотрю на его прямую спину и знаю уже, что это мой брат
во Христе, раб Божий Степан. Якут, прибившийся к тихой монастырской пристани
для молитвы и труда, для борьбы со страстями. Монастырь – клиника, где не
произносят слово „поздно“. Господь не допустит по милости Своей неизреченной „летального
исхода“ грешной души. Он будет очищать её скорбями, учить уму-разуму,
благословлять промыслительными встречами, утешать „случайностями“ и, в конце
концов, подведёт человека к очень важным, выстраданным словам. Таким, какие
сказал мне Степан Иванович Терехов:
– Мне без Верхотурья не жить. Умирать здесь буду.
Говорят, уехал из монастыря отец Феофан, хороший батюшка, к которому
Степан имел особое расположение. Степан скорбел и каждый день заказывал
молебны, чтобы вернулся отец Феофан.
– Моя молитва слабая, так я молебны. Вымолил. Отец Феофан вновь
вернулся в Верхотурье.
Плывёт, плывёт по храму молитва „Да исправится молитва моя, яко кадило
пред Тобою, воздеяние руку моею, жертва вечерняя“... Душа ли жертва, жизнь ли
жертва, слёзы ли перед алтарём жертвенным особенно солоны? Наверное, и то, и
другое, и третье. Господь имеет силу соединять несоединимое. И в этом его
непостижимая мудрость. Слёзы и радость, отчаянье и надежда, жертва и подарок.
Нам ли разбираться в истоках этой несовместимости? Нет. Нам радоваться и
благодарить. За возможность пусть вечерней, но все-таки успевшей до срока –
жертвы.